– Даже на четырех, – согласился Глухов и добавил: – Знаешь, она ведь тоже от тебя в восторге. Вежливый, говорит, и пуговицы блестят. Жаль, что слишком молодой.
– Ну, это дело поправимое, – промолвил Суладзе с легкомыслием юности. – Это как бомбежка по Белграду: сегодня зелен и красив, а завтра весь в руинах и пуговицы не блестят… Кстати, Ян Глебович, вы что полагаете насчет Балкан и НАТО? В своем они праве или как?
– Или как, – буркнул Глухов. – Я полагаю, двое дерутся, третий не лезь. Но если уж заявился, так разнимай без палки, без поножовщины, и не топчи траву. Трава-то чем провинилась? А кто б ни сражался, ей достается в первый черед.
– Однако растет.
– Растет… До поры, до времени.
Творившееся в Югославии отнюдь не радовало Глухова, но подтверждало некий тезис, казавшийся ему бесспорным. Он считал, что раз законы созданы людьми, то, следовательно, отражают несовершенство человеческой природы, и лишь с большим приближением их можно считать критерием истины и справедливости. Но Справедливость – тот Абсолют, которому он служил – была, разумеется, выше Закона, ибо являлась ничем иным, как нравственным чувством, прерогативой психологии и философии, а вовсе не юриспруденции. И это чувство возмущало Глухова против убогой простоты Закона. Всякое деяние Закон трактовал в черно-белых тонах, интересуясь, кто прав, кто виноват, но в жизненных перипетиях сплошь и рядом виноваты были все – вожди, их партии, их армии и целые народы.
Суладзе, обеспокоенный долгой паузой, кашлянул.
– Я что звоню, Ян Глебович? Я насчет поручений… Завтра-то чем мне заниматься? А то начальник увидит, что без дела болтаюсь, и запряжет. Вы-то знаете – у Стаса Егорыча не погуляешь!
– Будет тебе поручение, – пообещал Глухов, вернувшись к реальности из мира философских категорий. – Будет. Сейчас соображу.
Он снова смолк, разглядывая бумаги на столе. Читать и читать, вникать и вникать… И вспоминать об утренней беседе – вдруг что-то всплывет, намек, обмолвка, интонация…
Но думать о той беседе не хотелось. С утра Ян Глебович встречался с депутатом Пережогиным, кузеном Мосоловых, мужчиной увертливым и скользким, точно обмылок в машинном масле. Промаял он Глухова до трех часов, по каковой причине не состоялось рандеву с Джангиром, и ничего полезного не сообщил, ни о кузенах, ни, разумеется, о собственной супруге, ни о ее аптечном бизнесе. Глухов мог бы его прижать – имелась информация, что с депутатского фонда Пережогина кормились разные фирмы и фирмешки, и среди них – «Диана», принадлежавшая Мосолову, однако решил не торопиться. Вроде чутье подсказывало, что депутат-обмылок на руку нечист, но осторожен – в явном криминале не замешан и от разборок и трупов держится в стороне. Жил он от выборов до выборов, а в паузах вкладывал средства туда и сюда, осуществляя круговорот финансов между политикой и бизнесом: сегодня я помогу тебе, а завтра ты купишь моих избирателей. Словно кот, норовящий сожрать сметану, не перемазав усов… Все заботы – сожрать кусок послаще и угодить покровителям… Вот только кто они, эти таинственные покровители?
– Знаешь, Джангир, – произнес Глухов, перекладывая бумаги на столе, – завтра у нас суббота, и по такому случаю я тебя премирую. За усердие и проницательность. Ты мне рассказывал про Марину, учительницу из «Бенедикт скул»… А встретиться с ней не желаешь?
– Еще как желаю, – с энтузиазмом признался Суладзе и громко сглотнул. – Что-нибудь выяснить надо, Ян Глебович? Про Орловых?
– Про Орловых – ни к чему. Узнай, любит ли она мороженое, и если любит, пригласи в кафе, поболтай о том, о сем, развлеки девушку. Такое вот тебе задание… В понедельник отзвонишься, доложишь.
– Все ясно, товарищ подполковник!
– Тогда выполняй, – произнес Глухов и положил трубку.
До шести он работал с бумагами, читал и раскладывал их в определенном порядке, что-то поближе, что-то подальше, на край стола. Ближних дел оказалось четыре: юрист, писатель, художник-реставратор и актриса – хоть из кукольного театра, зато прослужившая в нем без малого сорок лет. Юрист – точней, адвокатша по фамилии Деева – была из репрессированных, семьи не завела и, по отзывам коллег, отличалась деловитостью и на редкость угрюмым нравом; к себе не приглашала, но ходили слухи, что все заработанное тратится ею на предметы старины. Однако не всякие и любые, а чем-то памятные ей – быть может, с эпохи безоблачного детства или счастливой довоенной юности. Наследников у нее не нашлось, квартира со всем добром отошла государству, и сколько чего в ней было, знал лишь всеведущий Господь. К справке, составленной Суладзе, прилагались описи и акты приемки из Русского музея, разумеется, в копиях; ознакомившись с ними, Глухов присвистнул и поскреб за ухом. Выгодная профессия – адвокат! Даже в советские времена!
Писатель Симанович был ему знаком – хранились дома две-три книжки, памятник соцреализма и нерушимого братства народов. Из прочих богатств была у писателя библиотека, которую дочь, заокеанская подданная, вывезла в Новый Свет – на память и в назидание писательским внукам. Дочь прилетела быстро, на третий день, похоронила отца и встретилась со следователем Новодворской – та готовила заключение по факту внезапной смерти. Джангир созвонился с Новодворской и приписал на соответствующем листе, что, по смутным ее воспоминаниям, вроде бы заходила речь о каких-то деньгах, присланных дочерью Симановича, сумме весьма значительной и не обнаруженной в квартире покойного. Новодворская пыталась прояснить ситуацию, но тут заокеанская леди опомнилась, сообразила, что деньги переданы нелегально, и сразу встанет вопрос, кто и как протащил их через таможню. В общем, дело замяли ввиду отсутствия претензий, что было в данном случае вполне разумным шагом. Писатели – люди неглупые, и Симанович, вероятно, свою наследницу умом не обделил.