Массажист - Страница 49


К оглавлению

49

– Как искупить? Молитвой?

Старец поморщился.

– При чем тут молитвы? Искупают не молитвами, а делами. Скольких он убил, стольких я должен спасти… Лишь это мне зачтется. Дела, не слова. – Тагаров выдержал паузу, потом спросил: – Приедешь? Если недосуг, пришли кого-нибудь.

– Я сам приеду, отец мой, – ответил Глухов, кивнул, прощаясь, и захлопнул дверцу.

* * *

По дороге в город Глухов почему-то размышлял не о добытой им информации, не о том, как будет разыскивать двух подозрительных массажистов, не о задании капитану Суладзе, не о других служебных делах и даже не о Линде Красавиной. Кружились у него в голове слова, мелькали фразы, произнесенные монахом, и что-то в этом пестром хороводе оседало вниз, пряталось в щели и тайники, на долгую память, а что-то всплывало вверх и повторялось с тем же надоедливым упорством, с каким, не замечая, напеваешь раз за разом строчку из популярного шлягера.

Не всякий день увидишь человека, который светится как факел в пещерной темноте…

Молодость вернется… Вернется, если хочешь… Но молодость – как ураган, может поднять к небесам, а может и кости переломать…

Гони сомнения, сын мой… Сомнение – враг решения, а тот, кто не решает, тот не живет…

Лосось плывет против течения, сухая ветка – вниз… Вот разница между достоинством и покорностью…

Странный вы народ… Считаетесь годами там, где надо взвешивать лишь силу чувства…

Нужное разровнял, лишнее убрал… Носи свое счастье в себе, но радость напоказ не выставляй…

Чжия лаофа исцеляет, чжия лаофа убивает… Достойные, владеющие чжия лаофа… мои ученики…

Научил достойных исцелять, подумал Глухов, и лишь одного – убивать. Не просто достойного – достойнейшего из достойных… Что же он понимает под достоинством? Вроде бы объяснил: чтоб вера была, и талант, и душевное благородство… еще – благонамеренность мыслей… Ну, талант есть талант, сам себя проявит. А как разглядишь эту самую благонамеренность? Как убедишься в искренности веры? Темное существо человек, закрытое, запечатанное, внутрь к нему не влезешь, душу не препарируешь…

Однако, Ян, ты не прав, – возразил он самому себе. Зеркало души – лицо, отзвук ее – речи, тень – манера двигаться и говорить, привычный жест, гримаса, взгляд… Собственно, это рождает симпатию и неприязнь, любовь и ненависть, и лишь изощренный лицедей способен завуалировать свою сущность – да и то до поры, до времени. Если быть точным, до зрелых лет. Зрелость, как лакмусовая бумага, выявит все с жестокой насмешкой и наготой, покажет, каков человек, доброжелателен он или зол, умен или глуп, труслив, брюзглив, завистлив или исполнен редких достоинств. С молодыми сложней, решил Глухов. В этот миг молодость представлялась ему гладкой маской, загрунтованным полотном, еще не расписанным цветами разочарований, морщинами перенесенных бед, красками алчности, похоти и уныния.

Впрочем, умеющий видеть – увидит, подумал он, вспоминая пронзительный взгляд Тагарова. Тагаров, кажется, видеть умел, а также взвешивать и выбирать, что бы ни крылось за этим его искусством – тибетская магия или трезвый расчет, приправленный жизненным опытом. И он был строг в своих оценках; немногие признавались достойными, и лишь один – достойнейшим.

Достойнейший… Хранитель Тишины… И – чжия лаофа исцеляет, чжия лаофа убивает… Странное прозвище для человека, обученного убивать… Или не убивать, а защищать? Хранить?

Хотелось бы встретиться с ним, мелькнула у Глухова мысль.

Но встретиться в этой жизни им было не суждено.

Глава 13

Юрий Данилович Черешин лежал на спине, укрытый до подбородка теплым пуховым одеялом. Голова его была повернута, щека прижата к плечу, и в слабом свете фонарика Баглаю казалось, что Черешин усмехается – как всегда, по-доброму и чуть укоризненно. Эта улыбка словно бы говорила: вот и закончен твой труд, массажист, а с ним – и все мои недуги. Нигде не ломит, не болит, и значит, работу ты сделал отлично. Отлично, бойе! Не знаю, как тебя благодарить… Ну, сам придумаешь.

Баглай, стиснув в правой руке фонарик, а левой придерживая сумку, замер в тесном пространстве между диваном и верстаком будто таракан в щели. Торжественный момент, подумалось ему, почти мистический; в эти секунды, когда он глядел на умервщленного им человека, творилось нечто загадочное, неощутимое и в то же время реальное, как подпись на долговом обязательстве: должник был холоден и недвижим, вексель, невыданный им, предъявлен к оплате, и кредитор намеревался приступить к ревизии имущества. Это было давно ожидаемой, упоительной процедурой! Миг, когда вещи меняют хозяина и признают с покорным немым равнодушием право и власть новых владельцев.

Случалось, подобные метаморфозы не обходились без неприятностей, немного портивших торжество – таких, как укоризненная черешинская улыбка или злобный взгляд полуживой Кикиморы. Думать об этом Баглай не любил. Ему казалось, что эти усмешки и взгляды будто оставляют след на каждой из вещей, незримый, но вполне отчетливый, побуждая их сопротивляться или хотя бы напоминать, откуда и как они ему достались.

Бывало и другое, не столь тревожившее душу и вспоминавшееся с удовольствием, а временами – со злорадством. Надеждин, тот художник, что реставрировал пейзаж с горами, с Альпами или Апеннинами, чем-то был похож на деда Захара Ильича, что отзывалось приятным чувством утоленной мести; не менее приятно было разглядывать снимок в доме генеральши, где Нину Артемьевну запечатлели с мужем-генералом: он – при мундире и орденах, она – с пышной прической, в кофточке с высоким воротом. Баглай генерала узнал – тот самый инспекторский знакомец, приехавший в их часть под Выборгом; узнав же, почувствовал мрачное торжество. Тот генерал, как и его дружок-инспектор, был властен над судьбой Баглая: мог подарить ему жизнь или отправить в Афган, откуда возвращались без ног, без рук или не возвращались вовсе. Так было – в те времена, когда новобранец Баглай и генерал Макштас были несоизмеримыми величинами; однако с тех пор кое-что изменилось в баглаеву пользу.

49